Бунин худая трава краткое содержание. Худая трава - бунин иван алексеевич - читать бесплатно электронную книгу онлайн или скачать бесплатно данное литературное произвенение

05.11.2019
Редкие невестки могут похвастаться, что у них ровные и дружеские отношения со свекровью. Обычно случается с точностью до наоборот
Рассказы Бунин Иван Алексеевич
Из книги Молот ведьм автора Шпренгер Яков

Двадцать второй вопрос о том, каков третий способ произнесения приговора, в частности, против лица, о котором идёт худая молва и которое подлежит допросу под пытками Случается, что обвиняемый не может быть уличён ввиду отсутствия или собственного признания, или

Из книги Новейшая книга фактов. Том 2 [Мифология. Религия] автора Кондрашов Анатолий Павлович

Как появилась трава моли, уберегающая от злого волшебства Кирки? После битвы гигантов с олимпийцами на остров волшебницы Кирки бежал гигант Пиколой. Он попытался прогнать с острова хозяйку, за что Гелиос, отец Кирки, убил его. Из крови Пиколоя выросла трава под названием

Из книги Притчи человечества автора Лавский Виктор Владимирович

Как трава и деревья становятся просветлёнными Синкан шесть лет изучал буддизм школы Тэндай, потом семь лет изучал дзен, затем уехал в Китай и ещё тринадцать лет постигал дзен там. Когда он вернулся в Японию, многим хотелось расспросить его, выяснить непонятные вопросы

Из книги Толковая Библия. Том 5 автора Лопухин Александр

5. Рыдает сердце мое о Моаве; бегут из него к Сигору, до третьей Эглы; восходят на Лухит с плачем; по дороге Хоронаимской поднимают страшный крик; 6. потому что воды Нимрима иссякли, луга засохли, трава выгорела, не стало зелени. От севера взор пророка обращается на юг

Из книги Библейские мотивы в русской поэзии [антология] автора Анненский Иннокентий

6. Голос говорит: возвещай! И сказал: что мне возвещать? Всякая плоть - трава, и вся красота ее - как цвет полевой. 7. Засыхает трава, увядает цвет, когда дунет на него дуновение Господа: так и народ - трава. 8. Трава засыхает, цвет увядает, а слово Бога нашего пребудет

Из книги "Дети небесного града" и другие рассказы автора Зоберн Владимир Михайлович

12. Я, Я Сам - Утешитель ваш. Кто ты, что боишься человека, который умирает, и сына человеческого, который то же, что трава, 12-13. Содержат в себе упрек по адресу малодушных и близоруких людей, которые боятся людского ничтожества, но забывают о силе Божественного всемогущества

Из книги автора

«И цветы, и шмели, и трава, и колосья…» И цветы, и шмели, и трава, и колосья, И лазурь, и полуденный зной… Срок настанет – Господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?» И забуду я всё – вспомню только вот эти Полевые пути меж колосьев и трав - И от

Из книги автора

Сорная трава Одна благочестивая мать, вместе со своими маленькими дочерьми, рвала в своем небольшом огороде сорную траву.Работа шла быстро и весело, никто не замечал, как текло время, потому что кроме своей работы они были заняты рассказами матери о древних христианских

Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто вышел из избы - надо ехать за хоботьем на гумно... А во двор входит и останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах растоптанные лапти... "Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в Оптину, - подумал Аверкий в дремоте. - Вот дело настоящее, чистое, легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете..."

Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.

Опять залил глаза! - сказала стряпуха, вытирая стол и не глядя на вошедшего. - Опять приперся... Дед, да ай у тебя стыда-то совсем нету? - спросила она, оборачиваясь. Ну, чего пришел? Не надоел еще?

Но дед, - караульщик снятого мещанином сада, "старик-плясун", как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной, обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью, всей своей свободной, немужицкой жизнью, - дед не обратил на стряпуху внимания.

Ребята, рассудите: мысленно ли? - понес он с непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. Один как есть на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уж зачали в завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней всего... А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу - ну, и черт с ними! Я больной человек!

Больной, а все хоть выжми! - сказала стряпуха.

Полегче! - ответил старик, садясь на нары. - Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я ее, может, полгода не видал... да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и женился...

"Не хуже меня такого-то", - подумал Аверкий, закрывая глаза и уже не чувствуя к старику прежнего отвращения.

А она небось мне не чужая, - продолжал тот с искренней горечью. - Я и ребятам вот говорю: что я могу? Сейчас отшел, а в салаше чуйка хозяйская, а она семь целковых! Да что ж исделаешь? И унесут за милую душу! А господам я вишенья дозволяю рвать: можете! Господа, они и съедят-то два зернышка, это ведь наш брат мужик... Правду я говорю ай нет? - крикнул он, снова оживляясь. - И тебе, староста, завсегда дозволяю, ты тут, может, первый человек надо всеми! Только ты меня чем обидел: тесу на кровать не дал! Спасибо, хоть барчук помогает: проплясал ему давеча маленько - ан на косушку и есть...

Аверкий стал опять забываться... Под вечер, в поле, шел он за возом. Моросило. Широко отворены были ворота на скотном дворе богатого степного мужика; бродил по двору и гоготал гусак, потерявший гусыню... "Богатому везде хорошо!" - с обидой и болью в голосе кричал где-то внизу старик. Аверкий кивал шапкой, соглашался, а сам думал свое: "Богатый, как бык рогатый, - в тесные ворота не пролезет..." И очнулся, чувствуя, что бредит. - "Да, бог не любит высоких мыслей... Да, старика жалко... Но дым и ненужный говор, чужие люди, чужая печка - ах, какая тоска, бесприютность! Зверь, и тот забивается умирать в свою собственную норь. Нет, конец, домой пора!"

Он очнулся в сумерки. Ни работников, ни стряпухи в избе не было. На лавке возле окна сидела дурочка Анюта, скитавшаяся по господам, по мужикам. Она была толстая, стриженая. Она глядела в окно, - голова ее сзади была похожа на кувшин вниз горлом, - и плакала: стряпухин мальчишка не дал ей лечь уснуть - все по лавке скакал.

А там индюшки замучили, - говорила она плача, думая, что Аверкий спит, и жалуясь самой себе. - Легла отдохнуть в палисаднику - дождь, индюшки всю голову изодрали, а тут этот демоненок. Так-то, Анна Матвевна! Так-то, матушка! Чужой кусок не сладок! А богатая была, умней барыни слыла!

Это она вспоминала то золотое время, когда было у нее целых тридцать шесть рублей. Она копила и хранила их долго как зеницу ока Да выпросил, вымолил в долг мужик, у которого она стояла на квартире, поклялся на церковь, что отдаст - и, конечно, не отдал, даже прямо сказал, так и знай, не отдам и не шатайся...

Аверкий открыл глаза Было лучше, чем давеча, уже не мутилась голова Он послушал дурочку и усмехнулся. Ах, господи, из-за чего только волнуются, страдают люди! Этот старик, так растерянно жаловавшийся работникам... Эта плачущая от обиды на ребенка Анюта...

А ты бы его за виски, - сказал он, усмехаясь.

Ай ты проснулся? - спросила дурочка. И вдруг неприятно, неумеренно зарыдала. - Да ай я слажу с ним!

Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

VIII

И еще месяц прошел, и приблизилось время принести этот горький и сладкий оброк богу.

Осень наступила рано. Замученный холодами, старой одеждой, пролежнями и сухими ранами на локтях, Аверкий только головой качал, разумея смерть:

Ну, и норовиста! Не докличешься!

Мир он по-прежнему видел только в ворота видел только частицу огромной картины. Шли по горизонту за обнаженными лозинками все белевшие, все холодевшие облака. Умирая, высохли и погнили травы. Пусто и голо стало гумно. Стала видна сквозь лозинки мельница в бесприютном поле. Дождь порой сменялся снегом, ветер гудел в дырах риги зло и холодно. Аверкий тупо думал:

Едет осень на пегой кобыле…

А в черные, ледяные и мокрые ночи, когда только рама ворот мутным и неподвижным призраком стояла перед ним, свинцово ним, свинцово глядела на него, ему было жутко. Перейти же в избу он не решался: знал, что задохнется в первую же ночь - и умрет мучительно.

Раз приснился ему такой сон. Очень холодно, низкие тучи вдали над зеленями, над желто-красной грядой леса за ними. Возле грязной дороги едет он сам - древний, длинноволосый, в длинном полушубке на иссохшем длинном теле и поталкивает лаптем пегую кобыленку, глубоко вязнущую в сырой земле, комами выворачивающую зеленя. Нагнал его барский староста верхом, в седле, молча, злобно дал ему в душу. Он, Аверкий, молча, легко съехал со спины кобылы вместе с армяком, на котором сидел, повалился на колени, снял тяжелую шапку с лысой головы, стал плакать, просить прощения, говорить, что он глух, стар, слаб, едет к дочери… Оскалив зубы, староста стал драть его кнутом по чем попало, - и от боли и от ужаса Аверкий проснулся весь в слезах. И до рассвета лежал, глядел на свинцовый призрак ворот, чувствовал, что замирает, бьется последним торопливым боем его истомленное сердце, и не понимал, - сон ли это был, или сама земная жизнь его, слившаяся в ту тоску, в то горе, с которым он во сне повалился перед старостой на коленки. И, вытирая мокрое от слез лицо, засмеялся и твердо сказал себе:

Нет! Пойду в избу! Задохнусь - туда и дорога…

А наутро и поневоле пришлось переходить. Внезапно пришла зима. И жизнь в Аверкии вспыхнула еще раз.

Ах, в зиме было давно знакомое, всегда радовавшее зимнее чувство! Первый снег, первая метель! Забелели поля, потонули в ней - забивайся на полгода в избу! В белых снежных полях, в метели - глушь, дичь, а в избе - уют, покой. Чисто выметут ухабистые земляные полы, выскребут, вымоют стол, тепло вытопят печь свежей соломой - хорошо!

И дочь приехала. «Точно почуяло ее сердце», - подумал Аверкий, хотя и знал, что приехала она к подруге на сговор. Белой курой несло над деревней; убеляя ее, гнилую и темную. Белы были косогоры и берега реки - только сама река, еще не застывшая, чернела, и по ней еще плавали белые гуси. А в сенцах избы стояла дочь, веселая и красивая. Теперь ей совсем не жалко было отца, - ведь все равно ему не встать. Осенью умерла ее девочка - это снова сделало ее молодой и свободной. Старуха готовила на нарах постель Аверкию. И дочь ждала ее, чтобы идти за отцом, на розвальнях перетаскивать его в избу.

Приехав, она скинула шубку, скинула шаль с головы на плечи и стояла на пороге в сенцах. В раскрытую дверь несло серебристой пылью. Она стояла в голубом шерстяном платье, от которого хорошо, душисто пахло. На волосах ее блестели остинки снега. Соседский теленок лез в сенцы. Она несколько раз выгнала его, потом выскочила на порог. Ей казалось, что она опять живет дома, у батюшки с матушкой, девкой. Ее радовало, что она знает, чей это теленок и кому нужно крикнуть о нем.

Мишка, родимец тебя расшиби! - крикнула она, выскакивая на порог и радуясь, что может, как своя, тутошняя, не обидно ругаться. - Я за твоим быком гоняться не стану!

В сенцы, грызя подсолнухи, вошла подруга, та, на чей сговор она приехала, девка серьезная, с широкими черными бровями, тоже наряженная, в новом большом платке стального цвета с серебристыми листьями.

Пойдем батюшку перевозить, - торопливо сказала ей дочь Аверкия. - Совсем помирает, за попом велел итить…

Аверкий, возбужденный и бессонной ночью, и первой метелью, и переходом в избу, - близкой смертью, - лежал в розвальнях и слушал, как холодно, по-зимнему шумит ветер, несущий белые хлопья, как шуршит сухой решетник, сквозь который дует он. Аверкий дрожал, ежился в своем истертом полушубке, накрытый для тепла пегими попонами, и все надвигал на лоснящийся лоб свою глубокую шапку. Лицо у него было ждущее, но глаза, большие, потемневшие, ничего не выражали. Он сам, своими силами, шатаясь и пьянея от слабости, перебрался из телеги на розвальни и с детским довольством думал: придут, чтобы перекладывать его, - ай у него уж все готово, только за оглобли берись… Вдруг раздался звонкий голос дочери:

Батюшка! Жив?

Дочь, увидя его, внезапно заплакала: так велик и древен показался ей этот живой покойник, с остатками жидких волос, отросших до плеч, в шапке, ставшей от ветхости каким-то высоким шлыком, вроде скуфьи, и в длинном армяке цвета сухого ржаного хлеба поверх полушубка. Он поздоровался с ней чуть слышно. И, опустив глаза, она почти без помощи подруги потащила розвальни к избе. И по белоснежному покрову потянулись от риги до избы две черных полосы - траурный след полозьев, все лето стоявших на влажной земле.

IX

На дворе сизели сумерки, но еще светло было, бело от снега. А изба уже наполнилась сумерками.

В сумерки, весь в снегу, нагибаясь па пороге низкой двери, вошел в избу священник.

Где он тут у вас? - бодро крикнул он, и голос его раздался, как голос самой смерти.

В таком страхе встала с лавки старуха. (Дочь, не думая, что конец отца так близок, ушла на сговор). Упираясь дрожащими руками, приподнялся и сам Аверкий и замер в ожидании, как вставший из гроба. В темноте мертвенно-бледно синело его ужасное лицо. Взглянув на него, священник понизил голос и быстро, с испугом, таким тоном, точно вошел в избу еще кто-то, для кого все это и делалось, - сам бог как будто, - сказал:

Шапку-то, шапку-то сними! - Аверкий стащил ее, положил на колени…

Потом затеплилась желтым огоньком восковая свеча. Исповедовавшись, причастившись, Аверкий чуть слышно спросил:

Батюшка! Ну, как по-вашему, - вы это дело хорошо знаете, - есть уж она во мне?

И священник ответил ему громко и поспешно, почти грубо:

Есть, есть. Пора, собирайся!

Не глядя на старуху, он поймал ее руку, в которой уж давно отпотел приготовленный двугривенный, и поспешно шагнул за порог. Старуха, перекрестившись, подошла к нарам и стала, подпирая рукой подбородок, наглядываясь в последний раз на того, кого она так мало видела при жизни… «Пора, пора!» - крикнул на него священник. И он покорно лег на спину, зажав свечу в костлявых пальцах. Сердце его млело, таяло - он плыл в тумане, в предсмертной зыби. Желтый дрожащий свет скользил по его пепельным губам, сквозившим в редких усах, по блестящему острому носу, по большим лиловым яблокам закрытых глаз. Чувствуя чью-то близость, он сделал над собой усилие - хотел что-то сказать и приоткрыл глаза. Но только дрогнуло его лицо. Может, его пугал и беспокоил этот свет, эта черная дрожащая тьма, напоминающая церковь? И старуха, думая, что до конца еще далеко, тихо вынула свечу из рук Аверкия и, дунув на нее, села возле него.

И в тишине, в темноте Аверкию стало легче. Представился ему летний день, летний ветер в зеленых полях, косогор за селом и на нем - его могила… Кто это так звонко и так жутко кричит, причитает над нею?

Родимый ты мой батюшка, что ж ты себе думал, что ты над нами сделал? Кто ж будет нами печалиться, кто будет заботиться? Родимый ты мой батюшка, я шла мимо вашего двора: никто меня не встретил, никто не приветил! Я, бывало, батюшка, иду мимо вас - ты меня встречаешь, ты меня привечаешь! Уж ты грянь, громушек, просветися, молонья, расступися, мать сыра-земля! Уж вы дуньте, ветры буйные, - вы раздуйте золотую гробовую парчу, распахните мово батюшку!

«Ах, это дочь!» - подумал Аверкий с радостью, с нежностью, с затрепетавшей в груди сладкой надеждой на что-то…

Умер он в тихой, темной избе, за окошечком которой смутно белел первый снег, так неслышно, что старуха и не заметила.

Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто вышел из избы - надо ехать за хоботьем на гумно... А во двор входит и останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах растоптанные лапти... "Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в Оптину, - подумал Аверкий в дремоте. - Вот дело настоящее, чистое, легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете..."

Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.

Опять залил глаза! - сказала стряпуха, вытирая стол и не глядя на вошедшего. - Опять приперся... Дед, да ай у тебя стыда-то совсем нету? - спросила она, оборачиваясь. Ну, чего пришел? Не надоел еще?

Но дед, - караульщик снятого мещанином сада, "старик-плясун", как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной, обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью, всей своей свободной, немужицкой жизнью, - дед не обратил на стряпуху внимания.

Ребята, рассудите: мысленно ли? - понес он с непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. Один как есть на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уж зачали в завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней всего... А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу - ну, и черт с ними! Я больной человек!

Больной, а все хоть выжми! - сказала стряпуха.

Полегче! - ответил старик, садясь на нары. - Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я ее, может, полгода не видал... да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и женился...

Последние материалы сайта